3. Как возможна научность гуманитарного знания?Рольф Торстендаль обращается к анализу позиций тех профессиональных историков, которые первыми отчетливо осознали реальность проблемы эпистемологии гуманитарного знания[1]. Коль скоро предмет гуманитарного знания – это не просто объект, вещь, а и субъект, обладающий таким «странным» качеством как свобода, включающая в себя исходный момент неопределенности, то принцип адекватного «отражения» как исходный пункт научного знания здесь оказывается перед гносеологическим вакуумом: как можно адекватно отобразить то, что еще не определилось? Если нет предметности, то нет и научного знания. История представлялась той начальной фазой, на которой можно было формулировать гуманитарное знание как научное. На самом деле, история – это позиция прошлого, а в прошлом субъект реализовал свою свободу, превратил ее в предметность, которую можно научно изучать. Однако и здесь стали осознаваться реальные методологические трудности, которые и попытался в обобщенном виде представить Рольф Торстендаль. Он сосредотачивает свое внимание на исследованиях, относящихся к границе девятнадцатого и двадцатого веков. Это, прежде всего, методологические труды таких известных историков как Дройсен, Бернхайм, Ланглуа и Сейнобос[2]. Р.Торстендаль отмечает, что со времен античности общим признанием пользовалась идея, согласно которой, задачей истории является нахождение истины о прошлом. И эта истина считалась вполне доступной. Однако со времен Канта, утверждавшего, что чувственные восприятия принадлежат субъекту и порождаются вещью в себе, проблема эпистемологии гуманитарного знания встает в качественно новом ракурсе. Соответственно, возникает дискуссия вокруг вопроса о возможности достижения идеала «объективности» применительно к истории и возможности отражения в истории «реального прошлого». Если история как «реальное прошлое» зависит от восприятий субъекта, то такой подход может дать ключ к открытию причин многообразия исторических интерпретаций. Истина принципа, которую принимает историк, определяет его субъективное видение исторических фактов. Тем самым гуманитарное знание становится сугубо релятивистским, исключающим возможность общей истины. Однако большинство профессиональных историков отвергают эту позицию. Вместе с тем проблема объективности как бы расщепляется на два вопроса: во-первых, это основание объективности исторического факта и, во-вторых, основание объективности внутреннего мотива исторического поведения субъекта. Позитивистская традиция со времен Бокля ориентируется на поиск повторяющихся фактов, регулярностей как основания объективной интерпретации реальной сущности истории и эволюции цивилизаций. Такой подход вдохновлялся воззрениями влиятельных французов, таких как Огюст Конт и Сен-Симон. В двадцатом веке идея объективности полагается как цель или как идеал, без которого не имеет смысла говорить о профессии историка. Эту точку зрения обосновывает Питер Новик[3]. Профессиональные историки, отмечает Р.Торстендаль отличаются большой скромностью и предпочитают изучать методы и давать советы относительно того, что нужно делать с историческими материалами определенного типа или в определенных исследовательских ситуациях. Так, в Германии первая половина девятнадцатого века характеризуется публикацией работ ряда авторов, которые проявляли интерес к вопросам методологии, имея в виду, прежде всего, университетские исследования. Но они, как правило, ограничивались созданием руководств для студентов в области систематизации исторических материалов и указаний, где они могут быть найдены. Вместе с тем на этом общем фоне выделяется фигура Леопольда фон Ранке. Ранке занимался критическим исследованием исландских саг и летописи Нестора. Его исследования положили начало немецкой исторической школы. Основное внимание Ранке было обращено на истолкование истории как истории государства, государственной системы и моральных оснований мирового порядка. Это и принесло ему известность как историку, который довел историзм до своего полного развития[4]. Однако методологические рефлексии Ранке не коснулись ключевой эпистемологической проблемы. Рождение принципиально нового подхода к исторической науке Р.Торстендаль связывает с именами Дройсена, Бернхайма, Ланглуа и Сейнобоса. Он полагает, что именно эти историки поставили основной методологический вопрос: как можно найти твердое знание об истории? И это представляет принципиальную ценность. Однако, что понималось под твердым знанием об истории? В сущности речь шла о методологии достижения достоверной интерпретации факта как такового. Что представляет собой исторический факт? – Это первый вопрос, от ответа на который зависит и понимание достоверности его интерпретации. Как отвечал на этот вопрос Иоганн Густав Дройсен? Торстендаль отмечает, что известный исследователь творчества Дройсена Эрик Ротхакер считал, что на Дройсена большое влияние оказал Гегель, а также философски мыслящий филолог Август Бёкх. Этим объясняется воздействие Дройсена на историко-философское движение, представленное такими фигурами как Дильтей, Риккерт и Зиммель. Существенный момент, отмеченный Рольфом Торстендалем, - это развернувшаяся после Второй мировой войны дискуссия вокруг наследия Дройсена, которая затронула принципиальный вопрос интерпретации факта с позиций теории отношения между настоящим действующего субъекта с его политической практикой и прошлым. Очевидно, что проблема отношения к видению прошлого с позиций политической практики настоящего превратилась в двадцатом веке в одну из самых животрепещущих. Как раз в этой ситуации со всей остротой встает вопрос: как должен относиться профессиональный историк к официальной интерпретации истории? Должен ли они воспринимать эту интерпретацию как исходный принцип, как прямое руководящее указание или рассматривать его через призму своей методологии, которую он считает научной? В этом контексте анализ Торстендалем теоретической позиции Дройсена, обсуждавшего условия научности текста, создаваемого историком, представляют особый интерес. Дройсен видел в этой проблеме три аспекта: методологический, системности подхода и тематического отбора исторических материалов. Дройсен также выдвигал составные части методологии истории -–эвристику, критицизм и интерпретацию. Одновременно он выявляет типы исторических материалов – останки исторического развития в широком смысле этого слова, тексты, дошедшие до нас из прошлого и монументы. Он также дает классификацию типов исторических работ в зависимости от их содержания, формы и основных субъектов (государство, народ, церковь, культура) и целей. Дройсен рассматривает формы представления исторических материалов – исследовательскую, описательную, дидактическую и дискуссионную. Вместе с тем Рольф Торстендаль считает, что Дройсен действовал в той же научной традиции, в которой действовали ботаники восемнадцатого и девятнадцатого веков, такие как Карл Линней, которые полагали, что само по себе внесение таксономического порядка в определенный ограниченный универсум уже является формой его понимания[5]. Если эта аналогия верна, то тогда Дройсен имел в виду реальные факты истории, которые поддаются определенной систематизации с помощью описательной методологии. Однако Рольф Торстендаль, ссылаясь на исследования, проведенные по реконструкции лекций Дройсена, читанных в 1857 году, приходит к выводу, что методология критического исследования, которой следовал Дройсен, имеет своим результатом вовсе не реальный исторический факт, а получение такого материала, из которого можно сформировать прочную и правильную концепцию. И, соответственно, приоритетная цель методологии – это формирование относительно твердого знания посредством системы правил. Но как в этом случае понимать истину в реальности истории? Дройсен дает философское пояснение этой проблемы. Он считает, что фундаментальную реальность истории составляют моральные силы, которые определяют мотив живого практического духа – мысли времени, народов и индивидов. Совокупность событий определяется этими мыслями и коль скоро мы их выявляем через интерпретацию событий, мы постигаем объективную истину. Совокупность событий образует «комплекс мыслей», который в свою очередь оказывается той формой, посредством которой эта реальность предстает перед нами. Очевидно, что Дройсен в противоречивой форме фиксирует проблему субъект-объектного характера исторической реальности. С одной стороны, он имеет в виду таксономический порядок фактов как условие исторической истины, а с другой, видит реальность истории в совокупности моральных сил. Истина здесь должна определяться характером причины. Но как воссоздать реальную сущность внутренних моральных сил субъекта? Дело в том, что и в исторических остатках и в документах как таковых в чистом виде не присутствуют реалии моральных сил. Если они действуют, то действуют в скрытом виде внутри субъекта. Если историк не способен расшифровать подлинный характер этих сил, то он как бы привносит в них свое толкование. Дройсен считал, что возможно избежать субъективистского толкования и получить твердое знание в истории через посредство осмысленной системы правил постижения реально действующих моральных сил, определяющих деятельность субъектов истории. Однако он сам предостерегал от неправильного понимания своих позиций. Дройсен подвергал критике позиции Бокля, отрицавшего свободу воли, считавшего, что законы правят жизнью и через это представление толковавшего характер действия моральных сил в исторической жизни. Соответственно, он отрицательно относился к практической философии Бокля и ее следствиям для концепции прогресса. Концепция исторического знания увязывается Дройсеном с творческой деятельностью. И не случайно он обращается к анализу природы искусства. Он обращает внимание на то, что в художественной деятельности техника и творчество идут рука об руку, что ее результатом становится целостность, тотальность произведения искусства как мира в самом себе. И это отличает данный тип знания от типа естественнонаучного знания, которое дает эмпирическая наука[6]. Так как же следует относиться к «останкам истории» – этому эмпирическому базису исторической науки? Можно ли из этих останков непосредственным образом вывести представление о сущности цивилизации как ее целостности, тотальности? И, соответственно, как толковать субъекта истории в качестве потенциального носителя этой целостности, энтелехии как цели исторического творчества? Как воспроизводить его сущность? Постановка такого рода вопросов направляет теорию истории на путь толкования истины исторического факта через рассмотрение процесса субъект-объектного взаимодействия и открытия субъектом в этом взаимодействии той действительной истины, которая была от него скрыта, когда он определял для себя свою цель перед началом творческого исторического акта. Именно в этом процессе для субъекта открывается феномен «осцилляции» истины и подлинная сущность энтелехии. Те истины, которые он объявлял абсолютными и предлагал миру в качестве очевидных и священных, начинают мерцать в его собственном сознании. Дройсен утверждает, что История не существует открыто в реальной данности, а лишь в своей опосредованной форме. И это правильно. Соответственно, эмпирические данные останки истории – это лишь исходная точка исторического исследования, а не тот эмпирический материал, который является достаточным для выводов, отвечающих критерию строгости и объективности. Таксономический подход здесь дает «осечку». Но как же в этом случае быть с истиной в историческом исследовании? Дройсен, в известной мере вопреки своей идее точных правил, приоткрывает в исторической науке дверь для неопределенности как законного момента исторического исследования. Искусство и представляется тем указателем, который показывает дорогу к историческому методу. История может быть представлена как результат свободного творчества субъекта, не связанного твердыми правилами и принципами. И исторический опыт дает немало материала для такого вывода. Но в таком случае применительно к истории объективность истины не может быть сведена к соответствию представления эмпирически данному историческому факту или совокупности моральных сил. Историческая истина имеет свою особую ипостась, а именно – соответствие представления субъекта истории формулированию целостности цивилизации, т.е. объективной возможности решения фундаментальной задачи такой оптимальной гармонии цивилизационного бытия, которая фиксируется историческим субъектом как энтелехия, как его историческая миссия. С этой точки зрения можно обнаружить истоки исторических ошибок тех героев в истории, которые в качестве ориентира своей стратегии выдвигали не целостность, а деструкцию цивилизации. В истории реально проявляется совпадение исторической истины с цивилизационной энтелехией, потенциальной возможностью оптимального исторического развития в данных условиях места и времени. Отчетливое различение Дройсеном теории исторического развития и метаистории исторического исследования и знания было шагом вперед в исторической науке. Но вместе с тем это был шаг, ведущий к легитимизации исторического субъективизма. Дройсен обращался к кантианской модели субъект-объектных отношений и пытался кантианское понимание морального мира привнести в центр исторического исследования. Однако это не давало ответа на главный вопрос: как строгие правила исследования должны привести к точному знанию истины исторического факта? Если истина исторического феномена не сводится к физическому факту, то тогда совокупность эмпирических данных останков истории сама по себе не может дать ее понимания. Если же сущность истории заключена в действии моральных сил, то как возможна единая истина исторической науки применительно к миру, разделенному на различные цивилизации, следующие различным и даже противоположным в своей сущности моральным силам? Историки вольно или невольно подчиняются действию противоположных моральных сил. Но тогда и создаваемые ими истины истории будут неизменно противоположны в своих пониманиях одних и тех же исторических фактов и событий. Очевидно, что история как наука оказывается перед сложной проблемой: истина в историческом знании зависит от адекватного определения потенции данной цивилизации в конкретных условиях места и времени. Соответственно, оценка субъекта истории, или в более узком смысле этого слова – героической личности, зависит от того, насколько эта личность открыла, осознала и реализовала в своих решениях и действиях потенциальную возможность, заключенную в конкретных исторических обстоятельствах. Историк в этом смысле выступает как судья с позиций метаистории. Реальная, фактическая история может являть собой пример отклонения от реализации потенциальных возможностей исторической эволюции. Именно в этом контексте и возникает наиболее сложная проблема объективности истины в историческом знании. Вместе с тем возникает проблема общих законов применительно к истории как науке. Рольф Торстендаль отчетливо фиксирует эту проблему в работах теоретиков, продолживших линию Иоганна Густава Дройсена. Анализируя позиции Эрнста Бернхайма, он отмечает, что Бернхайм отклонял точку зрения, согласно которой идея особой методологии для истории как науки надуманна, а методология истории должна быть просто близка здравому смыслу. Бернхайм считает такую позицию неадекватной в силу сложности предмета исторического знания. Он считает, что историю в известном смысле можно сравнить с медициной, где признание общих методов диагностики и лечения требует одновременно и выявления индивидуальных особенностей болезни. Вместе с тем он считает, что первая основная задача исторического метода – это сопоставление собственных наблюдений историка над «останками» событий со свидетельствами тех наблюдателей, доверие к которым было твердо установлено. Вторая задача – это установление связи между фактами. Существует некая постоянная связь отдельного факта с целым и общим и признание такой связи Бернхайм считает специфической характеристикой своего исторического метода[7]. Бернхайм признавал, что существуют определенные основания для скептицизма относительно возможности достижения твердого исторического знания, которые заключаются как в самой «материи» истории, так и в человеческих свойствах познания. Истина исторического знания не может достигнуть очевидности ни логическим, ни экспериментальным путем. Вместе с тем Бернхайм считал, что «истина» исторического знания может быть определенной не будучи очевидной. Эта определенность, согласно Бернхайму, возникает на основе непосредственного опыта и наблюдения. Очевидно, что Бернхайм методологически делает шаг назад, возвращая теорию истории к плоскому эмпиризму. Двадцатый век особенно наглядно показал, как игроки в истории создают факты для того, чтобы иметь «достаточные основания» для той политики, мотивы которой рождаются в их головах. Как раз эти мотивы и не могут становиться предметом непосредственного опыта и наблюдения: они тщательно скрываются, маскируются различным образом. Хотя Бернхайм признает трудности в достижении реальной эмпатии, действительного проникновения в мысли и чувства других людей, однако применительно к человечеству в целом он считает вполне корректным признание общих чувств и переживаний. Процесс восприятия и осмысления событий, считал Бернхайм, хотя он и не идентичен у отдельных индивидов, но аналогичен у человечества в целом. Этнографические исследования впоследствии показали, что это далеко не так. Однако Бернхайм полагал тезис об идентичности восприятия событий той исходной посылкой, на которую должна опираться научная история. И даже возражение, согласно которому люди, называя вещи одним и тем же именем, имеют в виду различное содержание, отвергалось Бернхаймом на основе утверждения о сходстве психических процессов. Заметим, что эта аргументация Бернхайма била мимо цели. Сходство психических процессов не исключает различия и даже противоположности ценностных ориентаций и мировоззрений, а также интересов индивидов и общественных групп. И сам Бернхайм признает, что в исторических материалах много пробелов, а также явных проявлений тенденциозности и сознательного введения в заблуждение. Однако Бернхайм считает, что с помощью выработки методов контроля можно избежать заблуждений и получить твердое историческое знание. Отдельные заблуждения и возможные ошибки, согласно Бернхайму, не могут опрокинуть достоверность общего опытного знания в целом, так что в истории как и в других науках нельзя удовлетворяться вероятностями, интерпретациями, а во многих случаях и размышлениями о возможностях. Проблема, однако, состоит в том, что исторический деятель в каждом историческом событии как раз и стоит перед различными возможностями, которые являются органической составной частью исторического события. Стремление «освободить» историческую науку от возможностей есть, стало быть, искажение исторического факта, а значит и отступление от истины. Другой важный аспект этой проблемы состоит в анализе возможностей как предпосылки оценки роли исторического деятеля. Исключение из анализа исторических возможностей лишает критерия оценки героев истории. Историк фиксирует лишь факты их деятельности, но не имеет возможности объективно ценить их реальные достоинства. Если мы придаем Петру I и Екатерине II такой титул как «Великий и «Великая», то окажется, что присвоение этого титула имеет чисто субъективный характер. Все российские самодержцы в своей сущности оказываются идентичными по своим качествам, хотя их исторические судьбы и их роли в исторических судьбах государства были совершенно различными. Достаточно сопоставить такие близкие исторические фигуры как Петр III и Екатерина II, Павел I и Александр I, Николай I и Александр II и т.д. Самодержцы различным образом использовали идентичные исторические возможности, и именно на этой основе и может быть дана объективная оценка их деятельности. Своеобразны и определения вероятности и возможности, которые дает Бернхайм. Вероятными он считает те «факты», которые подтверждаются более весомыми аргументами нежели те, которые им противоречат, а возможными те, которые не имеют под собой непосредственной или опосредованной очевидности. Историк, прежде всего, имеет дело с твердыми знаниями, а вероятные и возможные факты – это небольшие дополнения к основному массиву исторических знаний. Соответственно формулируются задачи внутренней и внешней исторической критики, которая позволяет оценивать документы, отделять вероятное и возможное от твердо установленного исторического знания. Внешняя критика основана на сопоставлении различных источников, относящихся к одним и тем же событиям. Внутренняя критика определяется характером источника и индивидуальными особенностями автора. Рольф Торстендаль справедливо обращает внимание на то обстоятельство, что Бернхайм по сути дела избегает понятий «истины» и «лжи», предпочитая говорить о твердом знании применительно к правдивости источников, свидетельств и доверию к автору[8]. Истина в отношении фактов реальной истории оказывается за пределами научного анализа. Но если даже мы отождествляем истину с твердым знанием применительно к источникам, то в этом случае историк должен стремиться к однозначной интерпретации источника, отождествляя ее с исторической истиной. Такой подход может завести оценку исторического знания в тупик. Возьмем, например, источники, Рольф Торстендаль, высоко оценивая методологическую работу, проделанную Бернстайном, подчеркивает, что для Бернастайна характерно стремление добиться соответствия исторического знания реальной истории. Вместе с тем он отмечает, что «твердое знание», отождествляемое Бернстайном с исторической наукой, по своему характеру отличается от естественнонаучного знания. Бернстайн предполагает, что существует «полная история» как тот объект, с которым соотносится историческое знание. Вместе с тем он считает, что в этом объекте существуют «пробелы», «пустоты». Неполнота исторического знания представляет собой особую эпистемологическую проблему. Другая проблема – это автор источника как предмет исторического знания. Бернстайн исходит из того, что существуют субъективные различия авторов источников: одним авторам можно доверять, а другим нельзя. Но вопрос состоит в том, можно ли полагать свидетельства субъективно честных авторов полной исторической истиной, не обрекает ли их реальное положение в обществе и цивилизационных структурах на одностороннее видение исторической реальности? Чальз-Виктор Ланглуа и Чарлз Сейнобос видели основной путь решения этих проблем с помощью двух правил. Во-первых, историк должен внимательно проверять правдивость каждого суждения. Во-вторых, критический анализ должен относиться к каждой составляющей части документа, с тем чтобы проверить каждое отдельное суждение. Иными словами, документ нельзя оценивать в общем и целом, ибо это может вести к неверным заключениям. В отличие от концепций философии истории, основанных на обнаружении доминирующих в развитии человечества общностей и законов, Ланглуа и Сейнобос акцентируют внимание на изучении процедур, раскрытии характера условий и границ исторического знания. Соответственно, они не включают эпистемологию истории в «философию истории», анализирующую общие идеи исторического развития, а стремятся ответить на вопрос, что значит иметь знание о прошлом, полагая, что метафизические проблемы, которые были предметом внимания их предшественников, не представляют серьезного интереса. Соответственно, они исходят из того, что события истории могут быть эмпирически познаны только двумя путями: путем непосредственного наблюдения за тем, что случается и опосредованно – путем изучения тех следов, которые оставляют исторические события. Поскольку историк это не химик, который может повторять эксперимент неоднократно, чтобы изучить свойства материального объекта, историк должен иметь особый критический ум для изучения событий через посредство документов и получения тех выводов, которые могут из них следовать. Если Дройсен и Бернхайм полагали, что история, события прошлого сами по себе достаточно хорошо известны и составляют эмпирический базис науки, то Ланглуа и Сейнобос таким базисом полагали именно документы. Аналитические операции с документами, как и Бернхайм, они определяли посредством категорий внешнего и внутреннего критицизма. С позиций внешнего критицизма они оценивали работы таких выдающихся историков как Тьерри, Ранке, Фюстель де Куланж, Тэн и других, отмечая недостаточные научность и профессионализм их исторических описаний. С позиций внутреннего критицизма они предлагали рассматривать каждый документ как творение определенного автора, идеи которого следует отделить от реальных исторических фактов. Они также предлагали учитывать особенности обычного языка, которым создавались исторические документы. Понятия этого языка характеризуются расплывчатостью, неточностью, вариабельностью смыслов, соответственно, они предлагали учитывать постоянное развитие языка, изменение смысла слов и понятий, специфику в использовании языка применительно к различным регионам, особенности отдельных авторов в использовании слов при написании документов и изменение выражения смысла в зависимости от контекста. Можно сказать, что Ланглуа и Сейнобос во многом предвосхитили постмодернистскую теорию истории как текста. Они считали, что предложенные ими правила составляют точный метод интерпретации, не оставляющий никаких возможностей для ошибок, но требующий огромного терпения и времени. Вместе с тем характерно, что после применения выработанных ими правил, они считали необходимым вновь вернуться к авторским документам, чтобы выявить скрытый смысл текста, заключенный в аллегориях или иных скрытых посланиях автора. Следуя чувству меры, они, однако, предостерегали от опасности «гипергерменевтики», что, с их точки зрения, было, в частности, характерно для тех интерпретаций текстов Библии, которые отождествляли их полностью с серией аллегорических сказаний. Сам факт возвращения к авторским документам, которые уже были подвергнуты внешнему и внутреннему критицизму, весьма показателен. В этом возвращении содержится скрытое признание парадокса удаления от исторической реальности в процессе приближения к «чистому» историческому факту через процедуру внешнего и внутреннего критицизма. Результат этой процедуры – факт, аналогичный естественнонаучному факту, добытому в ходе «эксперимента креста». Иными словами, это – некий универсальный смысл факта, имеющий одинаковую ценность для христианина и мусульманина, для патриция и плебея, для боярина и холопа, для буржуа и пролетария, для эпохи ренессанса и для эпохи информационного общества. Это и есть конечный результат эмпирического метода, свободного от всякой метафизики. Вместе с тем очевидно, что механизм критицизма, поскольку он очищает «материю истории» от идей автора, от мотивов действий исторических субъектов, от специфики местной ментальности, выраженной в особенностях языка и словоупотребления, а значит и от индивидуальности исторического события, влечет за собой разрушение самого объекта исторической науки. Реабилитация авторских аллегорий и скрытых посланий оказывается возвращением через окно той самой метафизики, которая была торжественно выставлена через дверь. Ланглуа и Сейнобос подвергают критическому анализу методологические позиции Дройсена и Бернхайма за то, что они следовали априорным «общим понятиям» и «пустым формулам», тогда как отправной точкой всякой науки должно быть историческое сомнение. Научная истина, в этом смысле, не может быть простым следствием свидетельского показания. Для подтверждения истинности суждения необходимо следовать специальным правилам, требующим проверки каждого суждения. Ланглуа и Сейнобос считают, что с особым подозрением следует относиться к устной традиции и легендам. Вместе с тем они отвергают наивный критический подход, отрицающий исторический смысл любых легенд и аллегорий, которые кажутся фантастическими, абсурдными, нереальными. Такова характерная черта протестантской критики Библии. Действительно, относясь к легендам как продуктам человеческого воображения, историк постигает лишь представления, но он упускает из вида факты, которые были толчком для их возникновения. Так, например, можно считать чистой фантазией описание Гомером Трои и Троянской войны. Однако вдумчивый историк отправляется на поиски Трои и находит ее. Это значит, что художественной фантазией и через нее он видит историческую реальность. Чем же руководствуется вдумчивый историк в своих заключениях? Очевидно, что ни методология внешнего критицизма, т.е. сопоставление текстов Илиады и Одиссей с другими текстами, ни методология внутреннего критицизма, т.е. определение правдивости Гомера и точности описаний событий в его творениях, в данном случае представляются неадекватными. Стало быть, вдумчивый историк видит историческую реальность посредством интуиции, а не посредством логики и эмпирии фактов. Легенды, аллегории, многообразие значений и скрытых смыслов языка позволяют постигнуть специфику духа эпохи, как основания исторического открытия. Как представляется, тот метод, который предлагали Ланглуа и Сейнобос, заключает в себе глубокое внутреннее противоречие, природа которого остается непонятной, если последовательно и до конца проводить принципы эмпирической философии. Поскольку опорой истории как науки, согласно Ланглуа и Сейнобоса, является эмпирический материал документов, то идентичное описание события в различных документах должно служить основанием, подтверждающим действительную реальность данного индивидуального факта. Соответственно, единичный документ, свидетельствующий об историческом факте, нельзя считать достаточным основанием, подтверждающим реальность этого факта. Он говорит лишь о его возможности. Здесь возникает проблема независимости суждений, представленных в документах. Если множество документов имеют общую заинтересованность в искажении исторической истины, то тогда все их свидетельства не могут быть признаны достоверными. Достоверными следует считать лишь независимые суждения. Соответственно, если в документах отсутствует согласованность, то тогда историк оказывается перед возможностью обсуждать невозможность только одного достоверно установленного факта. Симптоматично, что Ланглуа и Сейнобос, опираясь на документы как твердые основания эмпиризма и стремясь на этой основе к созданию методологии истории как науки, в конечном итоге оказываются вынужденными признать, что единственным твердым результатом критического исследования оказывается отрицательный результат. Следуя методологии эмпиризма, которая полагает достоверным свидетельство из «первых рук», свидетельство очевидца, они вынуждены признавать, что истина обнаруживает себя в более широком историческом контексте. Этот контекст находит свое выражение в категории когерентности, под которой понимается соответствие суждения, основанного на свидетельстве очевидца другим суждениям о прошлом и настоящем. Таким образом, соответствие суждения наблюдению очевидца является важным условием возможности истины. Вместе с тем такое суждение может быть принято, если оно находится в соответствии с другими принятыми суждениями относительно прошлого и настоящего. В этом представлении содержится имплицитно признание преемственности условий исторической истины, хотя и не раскрываются ее действительные основания. Действительно, хотя свидетельства и оценки очевидца с точки зрения эмпирической методологии могут считаться исходными в установлении истины, однако, они могут быть поставлены под сомнение: ведь очевидец не знает природы исторической истины! Исследование эпистемологической проблемы эмпрически выявляет три истины: истину адекватного отражения факта; истину морального мотива действующего в истории субъекта; истину свободного исторического творчества. Но эти истины, взятые отдельно, противоречат друг другу: истина факта игнорирует истину морального принципа; истина морального принципа ставит себя выше истины факта, а истина свободного исторического творчества не считается с истинами факта и морального принципа. Невидение всего поля цивилизационной истины порождает фанатичные столкновения субъектов, знающих свою истину. Последовательная, «до конца» борьба за эту истину превращается в не-истину. Это – парадокс цивилизационной истины, как следствие субъективности истины субъекта истории. Какой бы абстрактной не казалась эта теоретическая проблема, она имеет свой практический смысл. В политике он выражается в поисках оснований для адекватной оценки противоположных суждений очевидцев одних и тех же исторических событий. Субъект истории видит в себе самом реализацию высшего смысла истины, а себя мессией, орудием осуществления исторических предначертаний. Именно поэтому ему представляется очевидным, что его истина как истина исторического субъекта, охватывает собой всё поле истины. Это и есть проявление феномена цивилизационной профанности, оказавшей глубокое влияние и на события двадцатого века, и на их оценку со стороны участников исторической драмы. [1] См.: Rolf Torstendahl. Fact, Truth and Text: the Quest for a Firm Basis for Historical Knowledge around 1900 // History and Theory. Vol.42, Number 3, October 2003. P.305-331. [2] Рольф Торстендаль имеет в виду следующие методологические труды: J.G.Droysen. Grundriss der Historik (изд. 1868, 1875 и 1882 гг.); E.Bernheim. Lehrbuch der historischen Methode (перв. изд. 1889 г.); C.-V.Langlois and C.Seignobos. Introduction aux études historique (изд. 1898 г.). [3] Novick P. That Noble Dream: The “Objectivity Question” and the American Historical Profession. Cambridge. 1988. [4] См.: History and Theory. Studies in the philosophy of History. Vol.42, Number 3, October 2003, p.307. [5] См.: Там же, р.312. [6] См.: Там же, р.314. [7] См.: Там же, р.317. [8] См.: Там же, р.320. | |
|